Даниил Мордовцев - Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Но этот свет — не свет, день — не день, по-видимому, продолжал действовать возбуждающим образом на нервы вон тех молодых офицеров, которые на легком катере плывут по Большой Невке, за Каменным островком. Всех их человек пятнадцать. Они сами гребут и ведут оживленный разговор. Звонкий смех, веселые возгласы, шутки гулко раздаются по воде и оживляют эти, в то время пустынные места, покрытые сплошным, дремучим лесом.
— Эх, господа, затянуть бы теперь нашу питерскую песню, благо тут ее никто кроме лешего да водяного не услышит и доносу учинить будет некому, — сказал один офицерик, высокий и худенький, с черными курчавыми волосами.
— Ханыков дело говорит, затянем панихидку-то нашу, — подхватил другой, полный и краснощекий.
— Так-то так господа, леший в донос не пойдет, а водяной — ему-то братец родной... Оба воду любят... Так водяной-то, чего доброго, и шепнет Ваньке Орлову, а тот — либо самому, либо Андрей Иванычу... На то он и Ушаков, чтоб ему на ушко шептали, — заметил третий офицер.
— Так что ж! Не сидеть же нам повеся нос, как вон господин капитан Левин... На то он Левин, его вон и железом жгли, так не запел... А вправду, брат Левин, ты вытерпел, не кричал, как тебе руку жгли в гарнизоне? — спросил Ханыков.
— Нет, в первый раз не стерпел, обморок на меня напал, а как жгли вдругорядь — не пикнул... Сам немец диву дался, — отвечал Левин.
— И долго еще после того держали тебя там?
— Недолго уж: с небольшим две недели. Да пуще, я думаю, потому выпустили, что я на них страху нагнал.
— Как это?
— Да так — нашло на меня... Память потерял. А было это ночью. Я как упал в бесчувствии на постелю, а свеча-то горела у меня, так пожар в каморе и сделался, насилу потушили... Чуть и сам я не сгорел... Ну, и выписали меня после того, чистую дали.
— Иди, мол, с Богом?
— Да.
— И я бы то же сделал, да у меня характеру не хватит, как у Левина, огненной пытки не выдержу, — сказал капитан Кропотов, ражий мужчина с плечами Геркулеса. — Опостылела эта царская служба. То ли дело дома с собаками в отъезжем поле! А то здесь, в этой проклятой чухонской земле... Эх, тощища какая!
— Ну, Баранов, подтягивай, — сказал Ханыков краснощекому офицеру. И он запел:
Что за речушкой было за Невою,
За Невою было с переправою,
Не кавыль-трава во поле шаталася,
Што шатал-качал удал добрый молодец...
Баранов подтянул, другие подхватили, что называется, вынесли грудью, и песня заплакала такою русскою глубоко-народною мелодиею, какая могла только создаться степью раздольною, воспитаться столетиями народного горя, народной тоски, выстонаться народною грудью.
Поэтическая натура Левина не вытерпела. Богатый голос его потоком влился в общий хор, и песня заныла новыми тоскующими нотами:
Что шатал-качал добрый молодец,
Он не сам зашел, не своей охотою,
Завела его молодца, неволюшка,
Еще нужда крайняя,
Нужда крайняя — жизнь боярская,
Еще служба царская —
Служба царская — царя белого,
Царя белого — Петра Первого...
— Ай да Левушка, — сказал краснощекий Баранов, — да у тебя голосина — и до неба высокого и до дна моря глубокого. С таким голосом не токмо железную пытку, ты и дыбу вынесешь.
— Да, братец, — на что у тебя грудь такая, что на ней хоть рожь молоти цепами, а и в ней голосу меньше, чем в твоей... Вот бы в протодьяконы к Феофану Прокоповичу, — говорил Кропотов.
Левин задумчиво улыбался.
— А вот, господа, вы верно не знаете новенькой песни, — сказал он. — Слыхал я ее в Харькове — от калик перехожих. Есть у меня такие калики. Проходили они из Киева и зашли ко мне. Разговорился я с ними тогда о смерти царевича. Так они и спели мне песенку об этом. Ну, песенка, я вам скажу!
— А что? — спрашивали товарищи.
— Да уж такая песня, что изойдешь, кажется, слезами, изноешься ноем сердешным, пока прослушаешь ее.
— Так спой ее, Левушка, голубчик, потешь нас, — умолял курчавый Ханыков. — Вон и дядя Баранов послушает.
— Ее немножко опасно петь, господа, — упрямился Левин.
— Что опасно! Кой черт нас услышит?
Офицеры бросили весла, и все стали упрашивать Левина. Лодка двигалась все тише и тише, и наконец совсем как бы стала. Левин запел:
Вы не каркайте, вороны, да над ясным над соколом,
Вы не смейтеся, люди, да над удалым молодцем,
Над удалым молодцем да над Алексеем Петровичем.
Уж и гусли вы, гуслицы!
Не выигрывайте, гусельцы, молодцу на досадушку:
Как было мне, молодцу, пора-времячко хорошее,
Любил меня сударь-батюшка, взлелеяла родная матушка,
А теперь да отказалася!
Царски роды помешалися.
Что ударили в колокол, в колокол нерадостен.
У плахи белодубовой палачи все испужалися,
По сенату все разбежалися.
Один Ванька Игнашенок-вор
Не боялся он, варвар, не опасился.
Он стает на запяточки ко глухой да ко повозочке,
Во глухой-то во повозочке удалой доброй молодец.
Алексей Петрович-свет.
Без креста он сидит да без пояса,
Голова платком завязана...
Чем дальше пел Левин, тем больше проникался лиризмом песни и своим собственным, и певучее горло его буквально плакало. Вся молодая компания, и без того лирически настроенная, всецело отдалась обаянию песни и забыла все окружающее, а массивный Кропотов не чувствовал даже, что по его богатырской груди скользнула слеза и как бы со стыда спряталась где-то.
Один Баранов, который был старше своих товарищей и которого они называли дядей, был настороже.
— А вон, господа, — сказал он, — за островом маячит лодочка. Уж не Орлов ли Ванька пробирается послушать нашей песенки?
Левин опомнился и замолчал.
— Да, и вправду лодка, — заговорили офицеры. — Кому бы охота так рано плыть!
— А может, такие же как и мы гуляки, — заметил Кропотов.
— Нет, мы домой едем, а они, как видно, из дому.
Встречная лодка приближалась, делаясь все явственнее.
— А никак это царский ботик, — заметил Баранов несколько тревожным голосом.
— Ай батюшки! Вот беда! — засуетилась молодежь.
— Смирно, господа, от него не спрячешься, — сказал Баранов, — он уж нас наверно заметил.
— Вот непоседа! — проворчал неповоротливый Кропотов. — И куда это его спозаранку носит?
— Затевает что-нибудь новенькое, уж и чадушко же неугомонное! — ворчал Ханыков.
— Только вот что, господа, — предупреждал Баранов, — коли спросит — говори правду, не виляй, он этого вилянья не любит. Скажем: катались, мол, ваше императорское величество, на взморье ездили.
— Так-то так, а все страшно, — заметил юный Ханыков.
— Ничего, я знаю его повадку, — успокаивал Баранов. — Он на воде добрее чем на земле, это верно.
При сближении с царским ботиком, офицерский катер сделал движение, какое подобало делать при встрече с царем на воде: морские артикулы были соблюдены. Царь это заметил.
— Что вы здесь делаете? — спросил царь.
— Катались, ваше императорское величество, на взморье ездили, — отвечал Баранов.
— Хорошо. Приучайтесь к воде. Вода — школа, — быстро проговорил царь.
— Рады стараться, ваше императорское величество, — грянули офицеры.
Царский ботик быстро пронесся. Только тут офицеры заметили, что Петр был не один, около него сидел старик Апраксин, адмирал.
— Уф! Гора с плеч!.. — тихо проговорил Баранов. — Я вам говорил, господа, что на воде он добрее.
— А все страшноват, — пояснил развеселившийся Ханыков.
— Затевает, непременно затевает что-то... Сам не спит и старику спать не дает, точно у него ртуть в жилах вместо крови, — говорил Баранов.
Левин угрюмо молчал. В нем закипало что-то, какой-то внутренний демон нашептывал ему нечто неподобное, неясное, но острое, подмывающее... Шепот демона переходил в далекие звуки, ноющие, неизгладимые из памяти:
Ой гаю мій, гаю, великій розмаю!
«Когда же, когда же замолчит во мне этот голос? — думалось ему. — Когда успокоится смятенный дух мой, перестанет ныть сердце?.. Когда черною ризою это покрою? Свет когда завяжу себе?.. »
— Что, Левушка, опять задумался? Али у тебя зазнобушка есть? — шутил здоровяк Кропотов. — А вот у меня одна зазнобушка: собачки это на зорьке потявкивают, от деревни дымком потягивает, а из-за лесочка лисушка-матушка вырыскивает... Ух, и бестия же! Далеко видит, далеко чует... А там зайчик-свертышек, свернулся косой дьявол в клубочек и моргает на тебя... Ату-ату его! И как ульнут это за ним собаченьки голосистые, как взмоется это под тобой лошадушка, как понесется это по полю, ну, так и кажется, что на крыльях в рай летишь... Вот где зазноба молодецкая, потеха удалецкая...
— Правда! Правда! — хором подтвердила компания.
— А то на медведя с рогатиной, на волка с поросенком... Эх, ты, охота, охотушка, охота дворянская! Извели тебя люди службой царскою... Зарастают в поле тропочки, по которым мы рыскивали, сиротеют наши собаченьки голосистые, овдовела мать сыра земля без охотничков.